Поколение Х
Вчера у меня одновременно зазвонили два телефона. Я стоял у плиты.
В левом мама: в аптеке нет лекарства, про которое говорили по телевизору, а то, что есть, стоит полпенсии, и почему я не могу позвонить куда следует. Куда следует, она не уточнила.
В правом дочь: просила не звонить ей после девяти, это нарушает её границы. Я заметил, что это она мне позвонила. Она сказала, что это другое.
Я стоял с двумя трубками, у меня подгорало, и я подумал: а мне кому позвонить? И понял, что некому. Все, кому я мог бы, в эту минуту тоже стояли у плиты с двумя трубками. Мы — те, кому звонят.
Нас называют поколением Х. Буква как в анкете, где не нашлось подходящей графы. У бумеров есть биография, у миллениалов пресса, у зумеров всё остальное, уже и альфы какие-то подрастают. А нам выдали крестик и забыли. Хотя если честно посчитать, кто кому что должен, нам полагалось бы не имя, а памятник. Желательно при жизни, пока есть кому посмотреть.
Начиналось всё, впрочем, мирно. У нас во дворе ключ носили на шее, на шнурке от ботинка. Не потому, что родители были плохие, а потому, что они были на работе, а мы были большие. В семь лет большие. Вот с этого «большие», по-моему, всё и пошло.
Родители наши жили в мире, где завтра было известно заранее. Институт, распределение, оклад, очередь на квартиру, через двадцать лет ордер. Цена была выбита прямо на вилке и напечатана на обложке книги, потому что никому не приходило в голову, что она может измениться. Денег у этого мира не было, зато было расписание. Государство, конечно, было сволочное, но хотя бы притворялось, что мы ему нужны.
Потом расписание начало сбоить. Сначала это было даже весело. По телевизору человек в очках молча водил руками, и вся страна ставила перед экраном трёхлитровые банки - заряжать воду. Бабушка заряжала, мама заряжала, мы смеялись, но пили.
Водку выдавали по талонам, сахар по талонам, за ними стояли с паспортом, и талоны на водку были твёрже рубля - ими расплачивались с сантехником. Мы варили джинсы в кастрюле с белизной, чтобы вышло «как фирменные», и ходили в видеосалон в подвале, где Шварценеггер говорил гнусавым голосом с прищепкой на носу. В программе «Взгляд» впервые сказали вслух то, о чём на кухнях говорили шёпотом, и родители сидели перед телевизором с таким лицом, будто им читают их собственный диагноз.
А потом расписание кончилось совсем. И выяснилось, что взрослые в семье теперь мы - вчерашние школьники с ключом на шнурке. Отец-инженер неделю молчал, потом поехал в Польшу с клетчатой сумкой. Доцент с соседнего этажа копал картошку на шести сотках, и это была не дача, а продовольственная программа.
Начальник цеха искал цех, цеха не было. Маме на заводе зарплату выдали хрустальными вазами, и она ездила менять их на рынок - ваза на мешок сахара. В ларьке у остановки продавали спирт «Рояль», «ножки Буша» и ликёр «Амаретто» одного цвета с ликёром и с ядом. А главное, исчезло то, чем родители дорожили больше зарплаты: уверенность, что послезавтра будет как вчера.
Деньги мы меняли столько раз, что перестали к ним привязываться. Сначала за три дня надо было успеть сдать сторублёвки, потом нули на купюрах росли быстрее, чем мы успевали их считать, потом нули отрезали обратно.
Сбережения родителей, те самые, «на чёрный день» сгорели вместе со сберкнижкой, и чёрный день наступил именно поэтому. Каждому выдали по ваучеру и объяснили, что это две «Волги»; у большинства он ушёл за бутылку. Потом мы сами отнесли первые заработанные деньги в красивый офис с рекламой по телевизору, и офис исчез вместе с рекламой.
Мы единственное поколение, которое умеет в уме переводить любую сумму в доллары, в зарплаты и в квадратные метры одновременно. Это не талант, это травма.
Мы выкрутились. Не все одинаково, но выкрутились. Научились считать деньги, договариваться, начинать с нуля во второй и в третий раз.
В тридцать переучились с кульмана на компьютер, в сорок писали первое в жизни резюме и объясняли двадцатипятилетней девочке из отдела кадров, чем занимались последние двадцать лет.
В пятьдесят освоили видеозвонки, электронные подписи и слово «онбординг». Каждые десять лет мир объявлял, что всё, чему мы научились, больше не нужно, и мы шли учиться заново.
И усвоили главное правило: никто не придёт. Ни государство, ни профсоюз, ни добрый дядя. Если проблема твоя - тебе и решать.
Теперь нам за пятьдесят, и у нас два фронта. Сзади - стареющие родители, которые до сих пор ждут от жизни порядка, справедливости и благодарности, потому что им так обещали. Мы водим их по врачам, объясняем, почему лекарство из рекламы не поможет, и втайне заводим им карту, чтобы пенсия не лежала под матрасом. Впереди - дети, у которых есть личные границы, травмы, выгорание, ресурс и ещё десяток слов, за которые нас в их возрасте отправили бы в комнату подумать.
Я утрирую, конечно. Но когда слушаешь, как двадцатилетний человек устал от токсичного окружения, невольно вспоминаешь, что в десять ты сам грел себе суп на газу, в двенадцать стоял за молоком с бидоном, а в пятнадцать кормил ужином всю семью. И никому, ни тебе, ни маме, не приходило в голову называть это подвигом. Это называлось «большой уже».
Так мы и застряли посередине. Должны вверх, должны вниз, должны государству, которое вспоминает о нас, когда нужны налоги. Родители вырастили нас с таким чувством долга, что им можно колоть дрова. Дети научились прекрасно объяснять, где проходят их границы. Наши границы потерялись где-то во время перестройки, вместе с вкладами в сберкассе.
А жаловаться мы не умеем. Нас учили обратному. Упал - вставай. Заболел - таблетку и на работу. Устал - отдохнёшь на пенсии. Если доживёшь.
Мы, кстати, единственные, кто ходил к врачу бесплатно, потом платно, потом по страховке, потом снова платно, и так и не понял, в какой из этих систем его, собственно, лечили.
Иногда я думаю, что наше поколение так и уйдёт: не от болезней и не от старости, а от усталости. Просто кончится завод. Слишком долго были взрослыми - за себя и ещё за троих.
Хотя нет, не сразу. Сначала доделаем. Досмотрим родителей, доучим детей, раздадим долги, починим то, что сломали другие. И только потом ляжем. С чувством выполненного долга — единственным чувством, которое нам точно разрешили.
И будет нам рай. А в раю - наш двор. Ключ на шнурке, никто не спрашивает, где ты был до десяти вечера, пиво отпускают с тринадцати лет, курить можно в поездах, самолётах и концертных залах, и никто ничего от тебя не хочет. Ни родители, ни дети, ни государство. Телефоны там не ловят. Оба.
Только денег там у нас не будет. Думаю, это предусмотрено специально. А то ведь опять кому-нибудь отдадим.
Из сети.
В левом мама: в аптеке нет лекарства, про которое говорили по телевизору, а то, что есть, стоит полпенсии, и почему я не могу позвонить куда следует. Куда следует, она не уточнила.
В правом дочь: просила не звонить ей после девяти, это нарушает её границы. Я заметил, что это она мне позвонила. Она сказала, что это другое.
Я стоял с двумя трубками, у меня подгорало, и я подумал: а мне кому позвонить? И понял, что некому. Все, кому я мог бы, в эту минуту тоже стояли у плиты с двумя трубками. Мы — те, кому звонят.
Нас называют поколением Х. Буква как в анкете, где не нашлось подходящей графы. У бумеров есть биография, у миллениалов пресса, у зумеров всё остальное, уже и альфы какие-то подрастают. А нам выдали крестик и забыли. Хотя если честно посчитать, кто кому что должен, нам полагалось бы не имя, а памятник. Желательно при жизни, пока есть кому посмотреть.
Начиналось всё, впрочем, мирно. У нас во дворе ключ носили на шее, на шнурке от ботинка. Не потому, что родители были плохие, а потому, что они были на работе, а мы были большие. В семь лет большие. Вот с этого «большие», по-моему, всё и пошло.
Родители наши жили в мире, где завтра было известно заранее. Институт, распределение, оклад, очередь на квартиру, через двадцать лет ордер. Цена была выбита прямо на вилке и напечатана на обложке книги, потому что никому не приходило в голову, что она может измениться. Денег у этого мира не было, зато было расписание. Государство, конечно, было сволочное, но хотя бы притворялось, что мы ему нужны.
Потом расписание начало сбоить. Сначала это было даже весело. По телевизору человек в очках молча водил руками, и вся страна ставила перед экраном трёхлитровые банки - заряжать воду. Бабушка заряжала, мама заряжала, мы смеялись, но пили.
Водку выдавали по талонам, сахар по талонам, за ними стояли с паспортом, и талоны на водку были твёрже рубля - ими расплачивались с сантехником. Мы варили джинсы в кастрюле с белизной, чтобы вышло «как фирменные», и ходили в видеосалон в подвале, где Шварценеггер говорил гнусавым голосом с прищепкой на носу. В программе «Взгляд» впервые сказали вслух то, о чём на кухнях говорили шёпотом, и родители сидели перед телевизором с таким лицом, будто им читают их собственный диагноз.
А потом расписание кончилось совсем. И выяснилось, что взрослые в семье теперь мы - вчерашние школьники с ключом на шнурке. Отец-инженер неделю молчал, потом поехал в Польшу с клетчатой сумкой. Доцент с соседнего этажа копал картошку на шести сотках, и это была не дача, а продовольственная программа.
Начальник цеха искал цех, цеха не было. Маме на заводе зарплату выдали хрустальными вазами, и она ездила менять их на рынок - ваза на мешок сахара. В ларьке у остановки продавали спирт «Рояль», «ножки Буша» и ликёр «Амаретто» одного цвета с ликёром и с ядом. А главное, исчезло то, чем родители дорожили больше зарплаты: уверенность, что послезавтра будет как вчера.
Деньги мы меняли столько раз, что перестали к ним привязываться. Сначала за три дня надо было успеть сдать сторублёвки, потом нули на купюрах росли быстрее, чем мы успевали их считать, потом нули отрезали обратно.
Сбережения родителей, те самые, «на чёрный день» сгорели вместе со сберкнижкой, и чёрный день наступил именно поэтому. Каждому выдали по ваучеру и объяснили, что это две «Волги»; у большинства он ушёл за бутылку. Потом мы сами отнесли первые заработанные деньги в красивый офис с рекламой по телевизору, и офис исчез вместе с рекламой.
Мы единственное поколение, которое умеет в уме переводить любую сумму в доллары, в зарплаты и в квадратные метры одновременно. Это не талант, это травма.
Мы выкрутились. Не все одинаково, но выкрутились. Научились считать деньги, договариваться, начинать с нуля во второй и в третий раз.
В тридцать переучились с кульмана на компьютер, в сорок писали первое в жизни резюме и объясняли двадцатипятилетней девочке из отдела кадров, чем занимались последние двадцать лет.
В пятьдесят освоили видеозвонки, электронные подписи и слово «онбординг». Каждые десять лет мир объявлял, что всё, чему мы научились, больше не нужно, и мы шли учиться заново.
И усвоили главное правило: никто не придёт. Ни государство, ни профсоюз, ни добрый дядя. Если проблема твоя - тебе и решать.
Теперь нам за пятьдесят, и у нас два фронта. Сзади - стареющие родители, которые до сих пор ждут от жизни порядка, справедливости и благодарности, потому что им так обещали. Мы водим их по врачам, объясняем, почему лекарство из рекламы не поможет, и втайне заводим им карту, чтобы пенсия не лежала под матрасом. Впереди - дети, у которых есть личные границы, травмы, выгорание, ресурс и ещё десяток слов, за которые нас в их возрасте отправили бы в комнату подумать.
Я утрирую, конечно. Но когда слушаешь, как двадцатилетний человек устал от токсичного окружения, невольно вспоминаешь, что в десять ты сам грел себе суп на газу, в двенадцать стоял за молоком с бидоном, а в пятнадцать кормил ужином всю семью. И никому, ни тебе, ни маме, не приходило в голову называть это подвигом. Это называлось «большой уже».
Так мы и застряли посередине. Должны вверх, должны вниз, должны государству, которое вспоминает о нас, когда нужны налоги. Родители вырастили нас с таким чувством долга, что им можно колоть дрова. Дети научились прекрасно объяснять, где проходят их границы. Наши границы потерялись где-то во время перестройки, вместе с вкладами в сберкассе.
А жаловаться мы не умеем. Нас учили обратному. Упал - вставай. Заболел - таблетку и на работу. Устал - отдохнёшь на пенсии. Если доживёшь.
Мы, кстати, единственные, кто ходил к врачу бесплатно, потом платно, потом по страховке, потом снова платно, и так и не понял, в какой из этих систем его, собственно, лечили.
Иногда я думаю, что наше поколение так и уйдёт: не от болезней и не от старости, а от усталости. Просто кончится завод. Слишком долго были взрослыми - за себя и ещё за троих.
Хотя нет, не сразу. Сначала доделаем. Досмотрим родителей, доучим детей, раздадим долги, починим то, что сломали другие. И только потом ляжем. С чувством выполненного долга — единственным чувством, которое нам точно разрешили.
И будет нам рай. А в раю - наш двор. Ключ на шнурке, никто не спрашивает, где ты был до десяти вечера, пиво отпускают с тринадцати лет, курить можно в поездах, самолётах и концертных залах, и никто ничего от тебя не хочет. Ни родители, ни дети, ни государство. Телефоны там не ловят. Оба.
Только денег там у нас не будет. Думаю, это предусмотрено специально. А то ведь опять кому-нибудь отдадим.
Из сети.

